Князь Врасской, будто б между делом, наклонился к Павлу Васильевичу, обратился к нему с вопросом: какого он мнения о новой методике из сельского хозяйства, описанной в недавно опубликованном сочинении известного академика? В ноздри Павлу Васильевичу ударил приторный до тошноты запах жаркого вперемешку с вязким, бархатным запахом излюбленного князем одеколона. Павел Васильевич улыбнулся тихонько, не слишком широко, но все равно чувствуя, как оттягиваются в стороны уголки его рта, как складывается у них кожа, и думал, что нельзя допустить, чтобы его губы растянулись шире, иначе стыдно будет. Он сощурил глаза и испугался, что сощурил их слишком сильно и из добродушного вида приобрел вид надменный. Отвечал он, как некогда приучил себя, размеренно, потому что знал, что в обществе степенность в разговорах считается признаком большого ума, хотя и естественный темп мысли его располагал к быстрой речи и ему неудобно было говорить медленно. Речь же неторопливая, когда слова мучительно медленно выкатывались с языка, вызывала у него напряжение в горле, причем до того сильное, что мышцы точно разбухали, и накрахмаленный плотный воротничок врезался в шею, царапал ее и оставлял на ней бугристые зудящие следы. Он набрал в легкие побольше воздуха, но тут мимо него, тихо звеня лаковыми каблуками, пронеслись лакеи, собирающие у гостей бокалы, и сбили его дыхание. Сам собой взгляд его вернулся к портрету княжеского сына — тот все еще смеялся. Это довело Павла Васильевича до сильного раздражения. Еще больше растревожил ход мыслей Павла Васильевича, раздавшийся со стороны разговор жены Волынского с посланником, оживленно обсуждающих вопрос женского образования в Европе. Их визгливые, взволнованные жаркой дискуссией голоса были достаточно громкими, чтобы заставить его оборвать свой ответ преждевременно. Павел Васильевич решил, прежде чем продолжить, выдержать небольшую паузу, изобразив притом сосредоточенность на игре, но тут голоса жены Волынского и посланника прервались тихим бормотанием стоявших вдалеке офицеров, сплетничающих о своем и о нем, Павле Васильевиче, тоже, как он мог слышать. Руки Павла Васильевича, подчиняясь будто врожденному инстинкту, едва ли не метнулись к ушам его, чтобы заткнуть их и позволить себе договорить в тишине, но он насильно удержал их. Как же хотелось ему тишины! Он окончил ответ, совершив над собой невероятное усилие, взглянул на карты в руках своих снова и обнаружил, что все еще не может понять, что у него на картах. Он обратил свой взгляд, как бы просящий помощи, на генерала Волынского, чтобы по глазам его понять, какова сейчас у них игра, но глаз он не увидел — они расползлись и слились с бровями, губами, и все лицо генерала смешалось и помутилось. Тогда Павел Васильевич, чувствуя, что начинает выдавать свою нервозность и устыдившись этого, постарался приобрести вид спокойный и непринужденный. Он расправил широко плечи, откинулся назад и набрал полную грудь воздуха. Каждая мышца горела у него от напряжения, как у артиста балета, все свои силы бросающего на то, чтобы пируэты и фуэте его зрителю виделись легкими и полными грации. Напряжение подобного рода сопровождало его постоянно. И напряжение это, как следует заметить, вызывали в нем не только люди и необходимость общения, но и весь мир в целом и животный ужас перед этим миром и тем обилием ощущений, которое он дарит, и невозможностью подавить, удержать в себе эти ощущения.